ПРЕДЫДУЩИЙ ДОКУМЕНТ  НАЗАД К ПЕРЕЧНЮ СЛЕДУЮЩИЙ ДОКУМЕНТ 


[Помета: От т. Ворошилова]

СЕКРЕТАРИАТ

НАРОДНОГО КОМИССАРА

ОБОРОНЫ СОЮЗА ССР


29 августа 1936 г.

2792 сс

СОВ<ЕРШЕННО> СЕКРЕТНО.


ЗАВ<ЕДУЮЩЕМУ> ОСОБЫМ СЕКТОРОМ ЦК ВКП(б)

тов. ПОСКРЕБЫШЕВУ.


По приказанию т. К.Е. ВОРОШИЛОВА направляю Вам для доклада тов. СТАЛИНУ копию письма т. МУЛИНА от 25.VIII с<его> г<ода> о его связях с РЕЙНГОЛЬДАМИ С. и И. 


ПРИЛОЖЕНИЕ: упомянутое на 7 листах.


КОРПУСНОЙ КОМИССАР (ПЕТУХОВ)


Копия.


НАЧАЛЬНИКУ ПОЛИТИЧЕСКОГО УПРАВЛЕНИЯ БВО

товарищу БУЛИНУ.


Члена партии В.М. МУЛИНА,

партбилет № 0475650, стаж 1906 г.


Заявление.


Этим летом исполнилось 30 лет моего пребывания в партии, сюда же входят 9 лет тюрьмы, каторги, ссылки. Почему я пишу сейчас об этом? – будет видно позже. За все эти 30 лет не было у меня дня, когда бы мое сердце не билось совместно с партией. Единственная моя ошибка – поддержка в 20 г. троцкистской платформы по вопросу о проф­союзах. Лично Троцкий не имел на меня влияния, платформа была под­писана и другим человеком, которого я исключительно глубоко уважал. Решающим для меня моментом был мой узкий опыт моей военной работы в Трудармии и работы, которую проводили Политотделы в отвоеванных местностях, – я считал, что эти методы приложимы и к профсоюзам. После съезда я не только в порядке партийной дисциплины, но и по существу понял свою ошибку и на первом же докладе беспощадно разделался со своей ошибкой. После этого, как и до этого, я все годы был активным борцом, в меру моих сил и способностей, за генеральную линию партии, линию ЛЕНИНА–СТАЛИНА, линию построения социализма в нашей стране. После возвращения с фронта Восточной Бухары, я с лета 29 г. по апрель месяц 31 г. работал в 7 с<трелковом> п<олку> , здесь, будучи членом Бюро в Днепропетровске, пережил всю борьбу с врагами партии. Мою работу за этот пе­риод может подтвердить каждый партиец Днепропетровска. Во времена толмачевщины – 7 с<трелковый> п<олк> оказался одним из наиболее благополучных. Более чем 4-летнее пребывание мое в Самаре (Куйбышеве), считаю, было небесполезно для Средне-Волжской организации. За все мое 30-летнее пребывание в партии я не только ни разу не привлекался к партответственности за какое-либо дело, но даже вообще не вызывался и для объяснений. Я, живя в унисон со всей партией, как-то впитал в себя такое чувство, что не могу сделать ничего такого, что бы можно было отнести к разряду непартийных поступков, считал себя без­упречным и чистым. Так было до 15 августа, до моего разговора с Иеронимом Петровичем, когда я в первый раз почувствовал, что мои поступки не всеми главами [1] партии могут быть поняты так, как я их понимал, что я должен был думать и о том, как мои действия могут быть расценены другими членами партии, которые у меня в сердце не сидят, а видят только мои поступки, что и ко мне относится слово бдительность. Эта зловонная грязь, тина, исключительная глубина возможного падения людей, когда-то бывших членами партии, – которые выявил процесс троцкистов-зиновьевцев, – сейчас давит меня своей грязью, и я, как Вам известно, немедленно после возвра­щения со сбора из Полоцка хотел полностью сказать обо всем своей организации, очистить себя от тяжести, чтобы организация знала, что я сделал. Было решено, что Иероним Петрович доложит Наркому, чем и задержалось это дело.

Перехожу к делу.

В 21 году, в апреле месяце, я женился на сестре Исаака Рейнгольда, которая работала в армии. Семья хорошая, еврейская – трудовая. Я к ней и семье привык, привязался к старикам. Как-то вышло, что Исаак Рейнгольд все уходил от семьи, а я становился для них все большей и большей поддержкой. Семье жилось после ухода старика на пенсию тяжело, и летом часто кто-нибудь из семьи гостил у меня, так было и этим летом до 15 августа, когда я предложил им немедленно уехать. Лет 8 назад я взял к себе в дом младшую сестру, воспитал ее, как свою дочь, сейчас ей 21 год, студентка, комсомолка – предложил и ей уехать в Куйбышев, где она учится.

Мои сердечные отношения, но никогда не близкие, с Иса<а>ком Рейнгольдом кончились на 15 съезде, когда мы сильно лично разругались и разошлись. Не будь я связан с семьей Рейнгольдов – он бы ушел из моей жизни бесследно. Я знал, как партия не раз давала ему возможность загладить его преступления, возвращала в свои ряды, ставила на большую работу. Свиданий я с ним не имел, но, когда в мои наезды в Москву иногда с ним встречался у ста­риков (очень редко, кажется, так в 2 года 1 раз). Я все уходил. В это время он был член партии. В частности, я виделся с ним после моего возвращения из отпуска у стариков после злодейского убийства Кирова, он тогда из партии еще не был исключен, очень волновался (в это время уже другие из этой банды убийц были арестованы). Говорил, что Файвиловича ему навязали против его воли, он его не хотел, что никакой связи с ним, кроме служебной, он не имел. Я, говоря чистосердечно, ему верил и советовал не волноваться.

Я, между прочим, на другой день специально зашел к нему на квартиру в его отсутствие с задачей выяснить обиняками у его домашних – верно ли Файвилович у него не бывал. Вышло как будто так. Его волнение я объяснил себе так – человек тяготится даже возможностью подозрения! Уже будучи в Куйбышеве, я ознакомился с мате­риалами по делу Николаева-Зиновьева и др<угих> (Красная книжка). Имени Ис<а>ака Рейнгольда в этой книжке не было. Потом по "Правде" я уз­нал, что он исключен из партии, выслан на работу в Казакстан, опять все же на руководящую работу по хлопку. Вся сумма данных, о которых я говорю, не давала мне основания отождествлять его с бандой Зиновьева и др<угих>. От семьи стали доходить вести, что написал письмо в ЦК, хорошо работает, есть основания, что двери партии для него не закрыты, что скоро его вызовут по этому делу в Москву и т.д. И я, чтобы проверить это, когда жена пошла на вокзал передать посылку старикам, тоже пошел ее проводить, и этот негодяй сказал мне, что действительно дело обстоит так, ему Мирзоян подал надежду, и он весь живет этой мыслью. Об этом я говорил тов. Шубрикову, который выразил сомнение, что так скоро! Последний раз я видел Рейнгольда вот при какой обстановке: в апреле месяце 1936 г. я был на занятиях в Москве, вернулся к себе в номер поздно, часов в 10, и вдруг стук в дверь – входит Рейнгольд. Вид пасмурный, черный. "Все шло так хорошо, был на путях в партию и вдруг сегодня меня пригласили в НКВД и предъявили обвинение, что я в 24-25 г.г. (не помню), будучи в Париже в составе советской делегации, продал или передал белогвардейцам свой документ члена коллегии Наркомфина". Говорит, что не помнит, кажется, действитель­но он потерял этот документ, но не обратил на это внимания, ведь тогда так строго к документам не относились, говорил о нелепости этого обвинения и просил меня (первая его просьба ко мне) пойти к Наркому Климентию Ефремовичу, который его знает, всегда к нему хорошо на заседаниях относился, и сказать, что этого не может быть. Откровенно говоря, мне тоже это обвинение показалось странным. Тогда я его спросил – только ли по этому делу его вызывали? Он ответил – только по этому. (Я в это время уже знал, т<овари>щ Булин, что идут аресты троцкистов и зиновьевцев). Я ему сказал, что, если дело так, как он говорит, само НКВД разберется, а говорить Наркому, тем паче просить за него, я не буду. Он ушел подавленный, просил меня подумать: все шло так хорошо и вдруг это обвинение. Я ему еще раз сказал, что у меня он защиты искать не имеет права. Мне все это показалось странным, но с другой стороны – почему он не арестован? Вы меня спрашивали, тов. Булин, – говорил ли я кому-нибудь об этом? Когда я вместе с Колпакчи читал письмо ЦК в Полоцке и неожиданно дошел до имени Иса<а>ка Рейнгольда, я вспомнил этот случай и рассказал его Колпакчи, сказал об этом и Иерониму Петровичу, когда он меня спросил, когда я его видел последний раз. Почему я не сказал об этом кому-нибудь в. Москве? Как я писал выше, я считал себя настолько выше каких-либо возможностей подозрения, что эта мысль даже не приходила мне в голову, не пришла мне мысль, что за ним могут следить. А в его просьбах я ничего, кроме силь­ного волнения, не мог почерпнуть, что дало бы мне нить к его настоящим делам. Это последнее свидание, когда я его теперь вспоминаю, – как будто холодная гадина, жаба прикасается ко мне. Сколько ни буду жить – не забуду.

* * *

Перехожу к последнему вопросу, самому важному для меня, – это вопрос о брате Рейнгольда – Соломоне Рейнгольд<е>. Соломона я знал еще мальчишкой, когда он работал в армии. В свое время, кажется, в 24 году, я дал ему рекомендацию, как я его знал по ра­боте в армии, оговариваясь, что, хоть я и родственник, но считаю для себя возможным это сделать. С Соломоном, который до последнего времени жил со стариками, я во время моих поездок в Москву по ночам и вечерами вел длинные беседы на партийные темы сегодняшнего дня, зная, что у него были колебания во время до 15 съезда партии, зная, что его партийная организация поправляла, что он, по-моему, чистосердечно признал свою ошибку, что он очень долго, вплоть до последних событий, преподавал диамат, был после поверки зачислен в число пропагандистов. Все чистки проходил в Москве и поверку партдокументов. Всегда, как тень, вопрос упирался в брата, в его влияние на него и т.д. Ответы его были ясные, и, поверяя, его оставляли в партии и без замечаний.

В 1935 году, после исключения его брата из партии, он был снят с работы, связанной с учебной частью, и долгое время находил­ся не у дел – безработным. Он мне написал два письма, одно тяжелее другого, я эти письма со своим коротким письмом направил секретарю ЦК тов. Ежову и знаю, что этим делом занялся Евгеньев, дал указания разобраться с этим делом и, если он сам чист, – дать ему работу, не связывая его с делом брата. Работу ему дали. В январе месяце Соломон подвергся вторичной поверке (теперь мне ясно, чем это было вызвано). И партбилет у него был задержан. Он мне написал, что товарищ Бабушкин из Бауманского райкома, который вел его дело, ска­зал ему, что не может ли он представить отзыв членов партии, его знающих, и Соломон просил меня – не смогу ли я это сделать, если ему верю. Я такой отзыв дал. Почему я его дал? Повторю кратко: в своих разговорах с Соломоном на разные темы с глазу на глаз узнаешь партийца иногда лучше, чем на официальных выступлениях, особенно, когда нужно его хорошенько прощупать, изучить, и у меня сложилось твердое представление, что Соломон хороший партиец, болезненно и тяжело переживающий, что брат, как тень, мешает ему жить нормальной партийной жизнью. Талантливый парень, хорошо знающий Ленина-Сталина-Маркса, что он полезный для партии человек, может принести пользу, и влияния старшего Рейнгольда на него нет. И еще – он очень болезненно воспринимал все перипетии, из дома у меня есть письма, что он на грани сумасшествия, что ему не жить, если ему оставаться вне партии. Он человек – тип ученого еврея, погруженного в теории. Вот почему я считал, что я имею право своим отзывом помочь правильно решить это дело. Не келейно, не каким другим путем, а на бумаге в адрес того товарища, который решением партии ведет его дело. Быть самому в Москве я никак по условиям работы не мог. Как я тогда думал перед своей партийной совестью, как я был в то время убежден – так я и сделал. Конечно, сейчас в зловещем свете процесса, все это дело рисуется иначе. Быть мудрым сейчас нетрудно. Неужели, если бы у меня была хоть тень сомнения, я дал бы отзыв? Об этом я говорил товарищу Протопопову, который от КПК работал в Бауманском районе. Дал бы я сейчас этот отзыв – конечно нет. Но об этом я показал выше. Иероним Петрович, как Вам известно, передал, что Соломон не арестован. Для меня было бы тягчайшим оскорблением, если бы меня заподозрили, что я действовал из "родственных" побуждений. Я видел живого челове­ка, знал этого живого человека партии (тогда) и в домашней обста­новке. По материалу, мне известному, кроме зловещей фигуры брата и его влияния на Соломона, как мне известно, ничего против него не было, и я потому написал.

Кончаю. Мое заявление и обширно и, наверно, содержит много лишних слов, но сейчас лучше не выйдет. Я совершил во всей этой истории много ошибок. Я с полной искренностью и возможной объек­тивностью изложил, как я к ним подошел. Мне нужна сейчас поддержка партии.

Никогда я себя не чувствовал так тяжело морально, как сейчас. Я прошу дать ход этому заявлению, как можно быстрее. Я хочу, чтобы моя организация знала все и чтобы я снова мог прямо смотреть в глаза каждому партийцу.

Я надеюсь, что несмотря на мое дело, все знающие меня верят, что в любую минуту я готов положить эту жизнь за дело социализма-коммунизма, что моя любовь и преданность Сталину, нашему ЦК может только кончиться с моей жизнью. Я прошу простить меня, что этот официальный документ я так кончаю, но повторяю, я никогда еще в жизни не чувствовал себя так гнетуще тяжело за все мои 30 лет в жизни партии.


МУЛИН.


25.8.36 г.        


Верно:


6 экз.



РГАСПИ Ф. 17, Оп. 171, Д. 236, Л. 98-105.


[1] Так в тексте. Вероятно, в оригинале было – "глазами". 

Comments